|
|
|
В. П. Астафьев
Конь с розовой гривой (продолжение)Мы брызгались из речки студёной водой, бродили по ней и руками ловили подкаменщика. Санька ухватил эту мерзкую на вид рыбину, и мы растерзали её на берегу за некрасивый вид. Потом пуляли камнями в пролетающих птичек и подшибли стрижа. Мы отпаивали стрижа водой из речки, но он пускал в речку кровь, а воды проглотить не мог, и умер, уронив головку. Мы похоронили стрижа на берегу, в гальке, и скоро забыли о нём, потому что занялись захватывающим, жутким делом: забегали в устье холодной пещеры, где жила (это в селе доподлинно знали) нечистая сила. Дальше всех в пещеру забежал Санька. Его и нечистая сила не брала! — Это ещё чё! — хвалился Санька, воротившись из пещеры. — Я бы дальше побёг, вглыбь побёг бы, да босой я, а там змеев гибель. — Жмеев? — Танька отступила от устья пещеры и на всякий случай подтянула спадающие штанишки. — Домовниху с домовым видел, — продолжал рассказывать Санька. — Хлопуша! — срезал Саньку старшой. — Домовые на чердаке живут да под печкой. Санька смешался было, однако тут же оспорил старшого: — Да тама какой домовой-то? Домашний. А тут пещерный. В мохе весь, серый, дрожмя дрожит — студёно ему. А домовниха худая, глядит жалобливо и стонет. Да меня не подманишь, подойди только — схватит и слопает. Я ей камнем в глаз залимонил!.. Может, Санька и врал про домовых, но всё равно страшно было слушать, и чудилось мне — кто-то в пещере всё стонет, всё стонет. Первой деранула от этого худого места Танька, а следом за нею и все ребята с горы посыпались. Санька свистнул, заорал, поддавая нам жару... Так интересно и весело провели мы весь день, и я совсем уж забыл про ягоды. Но настала пора возвращаться домой. Мы разобрали посуду, спрятанную под деревом. — Задаст тебе Катерина Петровна! Задаст! — заржал Санька. — Ягоды-то мы съели... Ха-ха! Нарочно съели! Ха-ха! Нам-то ништяк! Ха-ха! А тебе-то хо-хо!.. Я и сам знал, что им-то, левонтьевским, «ха-ха», а мне «хо-хо». Бабушка моя, Катерина Петровна, — не тётка Васеня. Тихо плёлся я за левонтьевскими ребятами из лесу. Они бежали впереди меня гурьбой и гнали по дороге ковшик без ручки. Ковшик звякал, подпрыгивая на камнях, и от него отскакивали остатки эмалировки. — Знаешь чё? — поговорив с братанами, вернулся ко мне Санька. — Ты в туес травы натолкай, а сверху ягод — и готово дело! «Ой, дитятко моё! — принялся с точностью передразнивать мою бабушку Санька. — Пособил тебе воспо-одь, сиротинке, пособил...» —И подмигнул мне бес Санька, и помчался дальше, вниз с увала. А я остался. Утихли голоса левонтьевских ребятишек внизу, за огородами, и мне сделалось жутко. Правда, село здесь слышно, и всё же тайга, пещера недалеко, а в ней домовниха с домовым и змеи кишмя кишат. Повздыхал, повздыхал я, даже чуть было не всплакнул, и принялся рвать траву. Нарвал, натолкал в туесок, потом насобирал ягод, заложил ими траву, получилось земляники даже с «копной». — Дитятко ты моё! — запричитала бабушка, когда я, замирая от страха, передал ей свою посудину. — Господь тебе, сиротинке, пособил!.. Уж куплю я тебе пряник, да самый большущий. И пересыпать ягодки твои не стану к своим, а прямо в этом туеске увезу... Отлегло маленько. Я думал, сейчас бабушка обнаружит моё мошенничество, даст мне что полагается, и уже приготовился к каре за содеянное злодейство. Но обошлось. Всё обошлось. Бабушка унесла туесок в подвал, ещё раз похвалила меня, дала есть, и я подумал, что бояться мне пока нечего и жизнь не так уж худа. Я поел и отправился на улицу играть, и там дёрнуло меня сообщить обо всём Саньке. — А я расскажу Петровне! А я расскажу!.. — Не надо, Санька! — Принеси калач, тогда не расскажу. Я пробрался тайком в кладовку, вынул из ларя калач и принёс его Саньке под рубахой. Потом ещё принёс, потом ещё, пока Санька не нажрался. «Бабушку надул. Калачи украл. Что только будет?» — терзался я ночью, ворочаясь на полатях. Сон не брал меня, как окончательно запутавшегося преступника. — Ты чего там елозишь? — хрипло спросила из темноты бабушка. — В речке небось опять бродил? Ноги опять болят? — Не-е, — откликнулся я, — сон приснился... — Спи с Богом! Спи, не бойся. Жизнь страшнее снов, батюшко... «А что, если разбудить её и всё-всё рассказать?» Я прислушался. Снизу доносилось трудное дыхание бабушки. Жалко её будить: устала она, ей рано вставать. Нет уж, лучше я не буду спать до утра, скараулю бабушку, расскажу ей обо всём: и про туесок, и про домовниху с домовым, и про калачи, и про всё, про всё... От этого решения мне стало легче, и я не заметил, как закрылись глаза. Возникла Санькина немытая рожа, а потом замелькала земляника, завалила она и Саньку, и всё на этом свете. На полатях запахло сосняком, холодной таинственной пещерой... Дедушка был на заимке6, километрах в пяти от села, в устье речки Маны. Там у нас была посеяна полоска ржи, полоска овса и полоска картошек. 6 Заи́мка — земельный участок вдали от села, освоенный (вспаханный) его владельцем. О колхозах тогда ещё только начинались разговоры, и селяне наши пока жили единолично. У дедушки на заимке я любил бывать. Спокойно у него там, обстоятельно как-то. Может, оттого, что дедушка никогда не шумел и даже работал неторопливо, но очень уёмисто и податливо. Ах, если бы заимка была ближе! Я бы ушёл, скрылся. Но пять километров для меня были тогда огромным, непреодолимым расстоянием. И Алёшки, моего братана, нет. Недавно приезжала тётка Августа и забрала Алёшку с собой на лесоучасток, где она работала. Слонялся я, слонялся по пустой избе и ничего другого не смог придумать, как податься к левонтьевским. — Уплыла Петровна? — усмехнулся Санька и цыркнул слюной в дырку меж передних зубов. У него в этой дырке мог поместиться ещё один зуб, и мы страшно завидовали этой Санькиной дырке. Как он в неё плевал! Санька собирался на рыбалку и распутывал леску. Малые левонтьевские ходили возле скамеек, ползали, ковыляли на кривых ногах. Санька раздавал затрещины направо и налево за то, что малые лезли под руку и путали леску. — Крючка нету, — сердито сказал он. — Проглотил, должно, который-то. — Помрёт? — Ништяк,— успокоил меня Санька. — У тебя много крючков, дал бы. Я б тебя на рыбалку взял. — Идёт! Я обрадовался и помчался домой; схватил удочки, хлеба, и мы подались к каменным бычкам, за поскотину7, спускавшуюся прямо в Енисей ниже села. 7 Поско́тина — пастбище, выгон. Старшого левонтьевского сегодня не было. Его взял с собой «на бадоги» отец, и Санька командовал напропалую. Поскольку был он сегодня старшим и чувствовал большую ответственность, то уже не задирался почти и даже усмирял «народ», если тот принимался драться. У бычков Санька поставил удочки, наживил червяков, поплевал на них и закинул лески. — Ша! — сказал Санька, и мы замерли. Долго не клевало. Мы устали ждать, и Санька прогнал нас искать щавель, чеснок береговой и редьку дикую. Левонтьевские ребята умели пропитаться «от земли» — всё ели, что Бог пошлёт, ничем не брезговали и оттого были краснокожие, сильные, ловкие, особенно за столом. Пока мы собирали пригодную для жратвы зелень, Санька вытащил двух ершей, одного пескаря и белоглазого ельца. Развели огонь на берегу. Санька вздел на палочки рыб и начал их жарить. Рыбки были съедены почти сырые, без соли. Хлеб мой ребятишки ещё раньше смолотили и занялись кто чем: вытаскивали из норок стрижей, «блинали» каменными плиточками по воде, пробовали купаться, но вода была ещё холодная, и мы быстро выскочили из реки отогреваться у костра. Отогрелись и повалились в ещё низкую траву. День был ясный, летний. Сверху пекло. Возле поскотины клонились к земле рябенькие кукушкины слёзки. На длинных хрустких стеблях болтались из стороны в сторону синие колокольчики, и, наверное, только пчёлы слышали, как они звенели. Возле муравейника, на обогретой земле, лежали полосатые цветки-граммофончики, и в голубые их рупоры совали головы шмели. Они надолго замирали, выставив мохнатые зобы, — должно быть, заслушивались музыкой. Берёзовые листья блестели, осинник сомлел от жары. Боярка доцветала и сорила в воду. Сосняк был в синем куреве. Над Енисеем чуть мерцало. Сквозь это мерцание едва проглядывали красные жерла известковых печей, полыхающих по ту сторону реки. Леса на скалах стояли неподвижно, и железнодорожный мост в городе, видимый из нашего села в ясную погоду, колыхался тонким кружевцем, — и если долго смотреть на него, он истоншался и кружевце рвалось. Оттуда, из-за моста, должна приплыть бабушка. Что только будет?! И зачем я так сделал? Зачем послушался левонтьевских? Вон как хорошо было жить! Ходи, бегай и ни о чём не думай. А теперь? Может, лодка опрокинется и бабушка утонет? Нет, уж лучше пусть не опрокидывается. Моя мать утонула. Чего хорошего? Я нынче сирота. Несчастный человек. И пожалеть меня некому. Левонтий только пьяный жалеет, и всё. А бабушка только кричит да нет- нет и поддаст — у неё не задержится. И дедушки нет. На заимке он, дедушка. Он бы не дал меня в обиду. Бабушка и на него кричит: «Потатчик! Своим всю жизнь потакал, теперь этому!..» «Дедушка ты, дедушка, хоть бы ты в баню мыться приехал и взял меня с собой!» — Ты чего нюнишь? — наклонился ко мне Санька с озабоченным видом. — Ничего-о-о! — Голосом я давал понять, что это он, Санька, довёл меня до такой жизни. — Ништяк! — утешил меня Санька. — Не ходи домой, и всё! Заройся в сено и притаись. Петровна боится — вдруг ты утонешь. Вот она как запричитает: «Уто-ну-у-ул мой дитятко, спокинул меня, сиротиночка...» — ты тут и вылезешь! — Не буду так делать! И слушаться тебя не буду!.. — Ну, и лешак с тобой! Об тебе ж стараются... Во! Клюнуло! У тебя клюнуло! Я свалился с яра8, переполошив стрижей в дырках, и рванул удочку. Попался окунь. Потом ёрш. Подошла рыба, начался клёв. Мы наживляли червяков, закидывали. 8 Яр — здесь: крутой край оврага. — Не перешагивай через удилище! — суеверно орал Санька на совсем ошалевших от восторга малышей и таскал, таскал рыбёшек. Малыши надевали их на ивовый прут и опускали в воду. Вдруг за ближним каменным бычком защёлкали по дну кованые шесты, и из-за мыса показалась лодка. Трое мужиков разом выбрасывали из воды шесты. Сверкнув отшлифованными наконечниками, шесты разом падали в воду, и лодка, зарывшись по самые обводы в реку, рвалась вперёд, откидывая на стороны волны.
|
|
|