|
|
|
Максим Горький
Детство. Часть VIII (продолжение)Обиженный, я ушел в сад. Там возился дедушка, обкладывая навозом корни яблонь; осень была, уже давно начался листопад. — Ну-ко, подстригай малину, — сказал дед, подавая мне ножницы. Я спросил его: — Хорошее Дело чего строит? — Горницу портит, — сердито ответил он. — Пол прожег, обои попачкал, ободрал. Вот скажу ему, — съезжал бы. — Так и надо, — согласился я, принимаясь остригать сухие лозы малинника. Но я поспешил. Дождливыми вечерами, если дед уходил из дома, бабушка устраивала в кухне интереснейшие собрания, приглашая пить чай всех жителей: извозчиков, денщика, часто являлась бойкая Петровна, иногда приходила даже иеселая постоялка, и всегда в углу, около печи, неподвижно и немотно торчал Хорошее Дело. Немой Степа играл г татарином в карты; Валей хлопал ими по широкому носу немого и приговаривал: — Аш-шайтан! Дядя Петр приносил огромную краюху белого хлеба и варенье «семечки» в большой глиняной банке, резал хлеб ломтями, щедро смазывал их вареньем и раздавал нсем эти вкусные малиновые ломти, держа их на ладони, низко кланяясь. — Пожалуйте-ко милостью, покушайте! — ласково просил он, а когда у него брали ломоть, он внимательно осматривал свою темную ладонь и, заметя на ней капельку варенья, слизывал его языком. Петровна приносила вишневую наливку в бутылке, веселая барыня — орехи и конфеты. Начинался пир горой, любимое бабушкино удовольствие. Спустя некоторое время после того, как Хорошее Дело предложил мне взятку за то, чтоб я не ходил к нему в гости, бабушка устроила такой вечер. Сыпался и хлюпал неуемный осенний дождь, ныл ветер, шумели деревья, царапая сучьями стену. В кухне было тепло, уютно, все сидели близко друг ко другу, все были как-то особенно мило тихи, а бабушка на редкость щедро рассказывала сказки, одна другой лучше. Она сидела на краю печи, опираясь ногами о приступок, наклонясь к людям, освещенным огнем маленькой жестяной лампы; уж это всегда, если она была в ударе, она забиралась на печь, объясняя: — Мне сверху надо говорить, — сверху-то лучше! Я поместился у ног ее, на широком приступке, почти над головою Хорошего Дела. Бабушка сказывала хорошую историю про Ивана-воина и Мирона-отшельника3; мерно лились сочные, веские слова... 3 Отше́льник — здесь: человек, удалившийся от мира. Уже в начале рассказа бабушки я заметил, что Хорошее Дело чем-то обеспокоен: он странно, судорожно двигал руками, снимал и надевал очки, помахивал ими в меру певучих слов, кивал головою, касался глаз, крепко нажимая их пальцами, и все вытирал быстрым движением ладони лоб и щеки, как сильно вспотевший. Когда кто-либо из слушателей двигался, кашлял, шаркал ногами, нахлебник строго шипел: — Шш! А когда бабушка замолчала, он бурно вскочил и, размахивая руками, как-то неестественно закружился, забормотал: — Знаете, это удивительно, это надо записать, непременно! Это — страшно верное, наше... Теперь ясно было видно, что он плачет, — глаза его были полны слез; они выступали сверху и снизу, глаза купались в них; это было странно и очень жалостно. Он бегал по кухне, смешно, неуклюже подпрыгивая, размахивал очками перед носом своим, желая надеть их, и все не мог зацепить проволоку за уши. Дядя Петр усмехался, поглядывая на него, все сконфуженно молчали, а бабушка торопливо говорила: — Запишите, что же, греха в этом нету; я и еще много знаю эдакого... — Нет, именно это! Это — страшно русское, — возбужденно выкрикивал нахлебник и, вдруг остолбенев среди кухни, начал громко говорить, рассекая воздух правой рукою, а в левой дрожали очки. Говорил долго, яростно, подвизгивая и притопывая ногою, часто повторяя одни и те же слова: — Нельзя жить чужой совестью, да, да! Потом вдруг как-то сорвался с голоса, замолчал, поглядел на всех и тихонько, виновато ушел, склонив голову. Люди усмехались, сконфуженно переглядываясь, бабушка отодвинулась глубоко на печь, в тень, и тяжко вздыхала там. Отирая ладонью красные, толстые губы, Петровна спросила: — Рассердился будто? — Не, — ответил дядя Петр. — Это он так себе... Бабушка слезла с печи и стала молча подогревать самовар, а дядя Петр не торопясь говорил: — Господа все такие — капризники! Валей угрюмо буркнул: — Холостой всегда дурит! Все засмеялись, а дядя Петр тянул: — До слез дошел. Видно, бывало, щука клевала, а ноне и плотва — едва... Стало скучно; какое-то уныние щемило сердце. Хорошее Дело очень удивил меня, было жалко его, — так ясно помнились его утонувшие глаза. Он не ночевал дома, а на другой день пришел после обе- да, тихий, измятый, явно сконфуженный. — Вчера я шумел, — сказал он бабушке виновато, словно маленький. — Вы не сердитесь? — На что же? — А вот, что я вмешался, говорил? — Вы никого не обидели... Я чувствовал, что бабушка боится его, не смотрит и лицо ему и говорит необычно — тихо слишком. Он подошел вплоть к ней и сказал удивительно просто: — Видите ли, я страшно один, нет у меня никого! Молчишь, молчишь, — и вдруг вскипит в душе, прорвет... Готов камню говорить, дереву... Бабушка отодвинулась от него. — А вы бы женились... — Э! — воскликнул он, сморщившись, и ушел, махнув рукой. Бабушка, нахмурясь, поглядела вслед ему, понюхала табаку и потом строго наказала мне: — Ты, гляди, не очень вертись около него; Бог его знает, какой он такой... А меня снова потянуло к нему. Я видел, как изменилось, опрокинулось его лицо, когда он сказал «страшно один»; в этих словах было что-то понятное мне, тронувшее меня за сердце, и я пошел за ним. Заглянул со двора в окно его комнаты, — она была пуста и похожа на чулан, куда наскоро, в беспорядке, брошены разные ненужные вещи, — такие же ненужные и странные, как их хозяин. Я пошел в сад и там, в яме, увидал его; согнувшись, закинув руки за голову, упираясь локтями в колени, он неудобно сидел на конце обгоревшего бревна; бревно было засыпано землею, а конец его, лоснясь углем, торчал в воздухе над жухлой полынью, крапивой, лопухом. И то, что ему было неудобно сидеть, еще более располагало к этому человеку. <<< Часть VIII Часть VIII (продолжение) >>>
|
|
|